
Eagle (Маленькая Эпопея)
Однако, речь о морском орле. Есть такая группа ( не люблю прошедшего времени) шведская --ABBA. У них есть короткая композиция «Eagle». Об этом и речь… Впрочем «перевод» этой песни у меня даже вольным не назовешь. Просто, возник этот образ, когда услышал мелодию.
Осень. 1978го. Я уже почти два с половиной года не могу ходить. Разве что с клюкой, да с усилием. В мае 1976-го я столкнулся ночью с машиной. Скорее всего -- моя вина. Мать говорила потом, что, сама не зная почему, всё время просила за меня Богородицу. Я чудом остался жив. Отплясывал на осевой линии некий, изобретённый мною, танец. Было уже темно и поздно. Ждала жена. Автомобилям приходилось уворачиваться. Один из них не сумел. Но у него хватило ума умчаться. Я остался лежать на черном асфальте. Меня заметили, подобрали, отвезли в больницу. Был головокружительный тбилисский май…
Я отчасти пришёл в себя на столе, где доктор, взяв страшные ножницы, собирался разрезать мои знаменитые джинсы «Левис». (В те-то годы!) Сквозь мглу ошалелости, боли, одури я заорал: снимай аккуратно хоть вместе с ногой! Эти джинсы лучше, чем я! Он был реальным парнем. Исхитрился и снял. Я потерял сознание.
Потом нашёл себя отчасти в палате. Кружило так, что я не мог отличить пола от потолка. Меня рвало. Мне сказали, что сильное сотрясение мозга. Я опять потерял сознание. Пришёл в себя при утреннем уже свете. Майское утро в майском Тбилиси! Нога на «растяжке». Боль -- дикая. В голове туман и обрывки лютых кошмаров. И жёсткое чувство: это я сам, никто не виновен!
Принесли чаю. Я отвернулся. Ребята «своими каналами» прознали всё и вскоре были у моей койки. Сразу вслед за ними приехал отец, вскоре и жена. А тут и однокашница моя прибыла. Все друг знают. Друг другу рады! Одно горе -- я.
Нога -- в кашу. Перелом открытый раздробленный.
Конечно пришёл и Гиви, который в своё время собственной жизни за меня не пощадил. В ночной случайной уличной драке он загородил меня и попал под нож. Нож прошёл в печень. Врачам показалось странным, что он выжил. Когда у него спросили, чего он под нож… он сказал -- так у этого же скоро свадьба, куда ему в больницу… (Меня пытались обвинить, в покушении на Гиви) но он выжил, и обошлось. Но это другая история). На моём месте мог быть и другой из наших. Гиви, думаю, поступил бы так же. Гиви спрашивает:
-- Ты свою кость видел?
-- Видел…
-- Какого цвета?
-- Ну… Слоновая кость…
Ольга, однокашница, обращаясь к собравшимся и указывая на меня:
-- Слоновая кость и голубая кровь!
Отец всё-таки улыбнулся и пошёл разговаривать с врачом. Жена стоит молча. Просто молчит. Потом:
-- Что тебе принести?
Я перечислил. Она присела на предложенный стул рядом с кроватью. Не плачет. Она молодец. Она дружище.
Потом были сны и кошмары. Мою ногу размалывали борта сошедшихся на абордаж парусных кораблей. Опять же -- волна… Командиром одного из кораблей был я. Неловко закинул ногу при абордаже. Потом меня на перроне Тбилисского вокзала догонял огромный циклоп. Я успешно убегал. Но вдруг -- нога вросла в асфальт. Я заорал от боли и проснулся.
потом операция. Прошла благополучно. Опасность нагноения миновала. Но кость не стала срастаться -- хоть ты что! Ничего не помогало -- ни врачи, ни лекарства, ни особое питание. Облегчило дело снадобье знахаря (Эким-баш называют знахарей в Тбилиси). Это был молодой человек. Я стал всё-таки ходить, хоть и тяжело опираясь на клюку. Надежды становилось всё меньше. Мы развелись с женой. Да, моя, конечно, вина и беда! В первое время я почему-то был очень спокоен. А дальше… Если бы не ребята… Впрочем и они не шибко надеялись, но мы были вместе! Даже мама, кажется… От всех отходила надежда… Кроме отца. Это я понял позднее. Он -- талантливый инженер. И он вообще одарённый человек. Оказывается, стал изучать конструкцию аппаратов для сжатия костных отломков. Ему всё не подходило. Громоздкие аппараты, не давали возможности ходить и вообще показываться на люди. Отец никому ничего не говорил. Это его манера -- молчать и быть неожиданным. Он встретился с известным, маститым профессором. Они разработали уникальную вещь и даже, кажется, потихоньку запатентовали её где-то… Тонкостей, ясное дело, никак не знаю. Это была маленькая сверхмощная пружина которая вставлялась в ногу и сжимала отломки. Через сравнительно краткое время, снимали гипс (небольшой), и можно было ходить даже без палочки. По прошествии года, или немногим боле, штуку лучше было извлечь. И всё!
Осенний день. Большие тяжелые, желтые листья смоковницы в саду моего друга (сердечного близкого Малхаза). Лазурь с золотом, пронизанные нежным солнцем. Я пишу стихотворение об одной тбилисской поэтессе – Мадлене (Миндл) Розенблюм. (Где ты, Мада?): Этот день я назову -- Маделайн…/ Рыжеволосая с зеленоватыми глазами/ Осенний день – непостижим и ярок/ и слава Богу!
Клюка рядом. На следующий день надо ехать к отцу. Отец так сказал.
Ржаво-золотые громко (и всё-таки таинственно) шуршащие листья платанов. Приезжаю к отцу на завод.
-- Запах металла, машинного масла. Запах отца… Жужжание сверлильного станка, уханье пресса. Перебранка слесарей. Небольшая конторка. Чертежи, «синьки». Табачный дым. Разговор на русском и грузинском.
-- Пойдём Олег, я тебе что-то сказать должен.
Вышли. Сели на скамью в заводском скверике.
-- Анатолий! Иваныч! Решить надо! – Окликнул кто-то.
-- Десять минут, ну!
-- Всё, всё! Жду!
-- Олег. На операцию лечь придётся.
-- Куда ещё, папа? Надоело…
-- С клюкой ковылять не надоело?
-- Ну что ты спрашиваешь?! Куда ложиться?
Отец называет фамилию профессора.
-- Он тебя сам оперировать будет. Шанс есть, Олег. Есть, я тебе говорю.
-- Когда?
-- Завтра.
-- Хорошо.
-- Вот тебе деньги. Навещать, ясно, буду. Ребята как?
-- Как всегда, папа.
-- Вот в этом вы молодцы. Мать как?
-- Терпимо.
-- Ты ей нервы не очень мотай. Не отвечай мне. Не надо. Ну, давай. Ждут меня.
Рукопожатие. Рука отца. Да определит его Господь в селения праведных.
Я пошёл к метро. Очень захотелось где-нибудь приткнуться и посидеть одному… Тогда и представить было невозможно, что через год займусь каратэ, попаду на интересную работу… Будут у меня свидания, будут разлуки, и радость, и печаль, покой и опасность… -- жизнь будет!
Между метро и железнодорожной станцией открылся новый бар по западному образцу. Я вошёл. Пусто и тихо. В зале -- разве что два человека.
Я сел за длинную барную стойку, прислонил к ней клюку, спросил спиртного… Ремарк хвалит хороших барменов. Я согласен -- это народ чуткий и понимающий. Он подал заказанное. Помолчал немного, потом показал мне пластинку.
-- Вы не против? Негромко.
Я увидел, что это АББА.
-- Нет, нет… Конечно… Пусть будет…
-- Раздались первые звуки. Я сделал пару глотков и повернулся к стеклянной стене, за которой -- крыши моего города. Солнце заливало их странным трепещущим светом. Словно под совсем не сильным ветром трепетали солнечные лучи. Крыши буровато-серебристой рябью плескались о склон большой округлой горы. И летит, летит в небе орёл над не знающим отдыха морем.
Я не думал о завтрашнем дне. Мне было хорошо оттого, что мне грустно…
***
Рядом с клиникой возвышался католический собор Он и сейчас возвышается. Купол увенчан крестом.
Меня готовили к операции. Готовили быстро. Профессор тянуть не любил. Вот и день Икс. Пришли мама, двое или трое ребят. День был будничный.
Сделали какой-то укол. Ввезли меня на колеснице в операционную и осторожно положили на стол. Ко мне что-то подсоединили. Лицо моё было обращено к окну, за которым поблёскивало тусклое серебро купола, увенчанного крестом.
-- Я совсем не хочу спать.
-- И не надо -- сказала медсестра, заводя мне руки за голову.
-- Красивый купол за окном.
-- Да, очень красивый.
Больше я ничего не помню. Очнулся, когда перекладывали с колесницы на койку. Рассказывали, что когда снимали со стола, я гневно требовал, срочно вызвать такси. По-грузински, конечно. Приехал отец. Я плохо соображал. Он похлопал меня по руке и отправился беседовать с профессором.
Мама осталась на ночь -- дежурить. Профессор разрешил.
Дней через десять меня выписали, и я был увезён домой. Пока на постельный режим. Вскоре началась зима Полетел снег -- он в Тбилиси надолго не задерживается. Пасмурных дней стало больше… Очень люблю это время в Тбилиси. Я старался не спать и чем-то заниматься ночью, чтобы подольше спать днём. Получается: чтобы не видеть дня. Так меньше ощущалась отрезанность от жизни, от движения Довольно много читал. После долгого перерыва опять начал писать. Я написал «Отступления Китч», которые имели успех. Начал заниматься стихотворными переводами. Начал с Терентия Гранели поэта скорбного и мрачноватого. «Но взор ночной тоски /Невыносим. /О тьма! О мрак холоднокровный!/ Всё проклято…» и т.д. Некоторые сравнивали Терентия с Эдгаром По. Потом я перевёл Тамаза Чиладзе. И Чиладзе года через три опубликовали в «Неве»…
Ребята не оставляли меня, даже когда я никого не хотел видеть, или, вернее, не хотел, чтобы меня видели. За окном -- ветки платана белая колонна дома напротив. И вдалеке за ней -- плавный контур горы Святого Давида (Мтацминда) На ней же и знаменитый фуникулёр. Ночи выдавались и звездные. Я напишу потом: Такие звёзды над Горой Давида, /Как будто глаза молчанья/ Страстью вспыхнули.
Примерно раз в неделю, а то и чаще, мама накрывала на стол (чем богаты…) И являлся кто-нибудь или сразу несколько из нашей «команды».
Выражение моего лица, интонации и прочее в расчет не принимались. Народ располагался и вступал в разговор со мной, с мамой…Чаще других, по нескольку раз в неделю, появлялись Гиви, Тэмур (Теймураз) Квалиашвили и Юра Переверзев. Тэмур и Юра ушли они уже -- в путь всей земли.
Гиви и Тима и жили ближе других, а Юра почти каждый день появлялся у Тэмура. Общая работа была. Про Гиви я уже сказал, но кроме того он -- мастер на все руки, очень спортивный тип, человек невообразимого мировосприятия и мышления. Благодаря ему, я в своё время впервые почувствовал вкус русской песни. Тима и Юра художники-гобеленисты. Окончили Академию. Тима стал потом больше заниматься стенной росписью, интерьерами. А Юрке что-то удалось сделать в гобелене. Выставлялся, участвовал в биенале. Я помню эскиз его дипломной работы на тему -- стихотворения Мигеля Эрнандеса: Опять зазеленел засохший шип,/ Сегодня день тоски в моей державе-/Сегодня грусть мне прострелила грудь/ Свинцом печали. Тима был очень одарен, его тянуло к станковой живописи. Да вот жизнь так повернулась -- вплотную этим заняться не привелось.
Юра как-то полетел в Петрозаводск к бывшей жене, которая умчалась туда из Тбилиси. Вернулся…
День был серый холодный, его свет неохотно вплывал в окно. Я уже выходил иногда во двор на костылях. Там уютно пахло печным дымом. Дом напротив когда-то был казармой для офицеров Павловского полка. Красно-бурый с высокими сводчатыми окнами. В пасмурную погоду особенно значительный… И вот я присел на стул, поздоровавшись с теми, кто был во дворе. Смотрю на этот дом -- как его красно-бурую важность штрихует мелкий снежок…
(Иногда меня вкладывали в машину и возили по городу, чтобы я увидел… Включали музыку. Город плыл как любимый сон. Не так уж далеко от нашего двора -- обширное кладбище -- из старых. Значительная часть его находится на склонах, с которых виден Тбилиси. Когда хоронили, было принято -- перед тем как опустить гроб в могилу, поднимали гроб повыше и немного приподнимали изголовье, чтобы покойник увидел Город).
В переулке стукнула автомобильная дверца. Малая калитка распахнулась. И во двор вошёл… Переверзев! Но он ли это?! Новёхонькое элегантное пальто, кепи -- как специально для Тбилисской зимы. Сам «на хорошем ботинке»!
-- Ну, чувак! Здорово! С приехалом!
-- Здорово-здорово! Только утром вот прилетел. И сразу к вам на Монтина (улица наша). -- Весело проговорил он, картинно снимая, чтобы поздороваться, новые-же хорошей коричневой кожи перчатки. Очки поблескивают. Круглое, совершенно славянского типа, лицо светится.
Мы подали друг другу руки и расцеловались.
-- Пошли! Сейчас мама стол немножко накроет. Или ты в магазин?
-- Нет, у меня с собой -- Наставил он палец на коричневый кейс.
***
Я лег на свою тахту. Юрка скинул пальто. Остался в уже знакомом мне добротном ладно скроенном костюме, сел, по-свойски, за стол. Извлек из кейса две бутылки весьма недурного вина. Спросил, где штопор.
Тут вошла мама расцеловала гостя, который уже давно и гостем особо не считался. Быстро накрыла на стол. Сыр, хлеб, зелень, ветчина… Подала штопор. Но перед трапезой поднесла Юре небольшую чарку крепкой кахетинской водки -- «аперитив» -- чуть согреться, почувствовать «себя у себя».
-- Чахохбили подогреть?
-- Нет-Нет, тёть Люба! Я уже поел! Это просто так… у вас посидеть.
-- Сиди, хоть сколько хочешь. Ну, разговоривайте, я пошла к Анико…
Вышла, словно торопится. Дверь закрылась. О -- равнодушный враг мой -- закрытая дверь! Светлая, с филенками в широком крестообразном переплёте. Долго ты была закрыта. Не крест ли открыл тебя, чтобы я вышел на волю?
Рядом со мной на столик поставили небольшую тарелочку с любимым сушеным инжиром, еще что-то. Мне порекомендовали тогда не принимать ничего спиртного, это могло затруднить заживление… Но Юра -- дока! Он поместил на столик бокал, наполовину наполненный принесённым красным вином. Чтобы я мог вдохнуть время от времени аромат вина и прикоснуться к нему губами.
И стали мы с ним разговаривать. И стал он говорить, какой замечательный чудный город Петрозаводск, какая у него растёт удивительная дочь. (Он сам прожил на этом свете удивительно мало!), рассказывал, как все там учат в школе финский язык, но в городе всё по-русски, как она успешно занимается музыкой и вообще!.. А на рынке грузин нет вовсе, но всякого, чья кожа темнее парного молока, называют грузином. (Такое было знакомство с непетрозаводскими культурами). В магазинах есть и хорошие вещи -- вот, одежда…
В эйфории полагал, что очень изменился в Петрозаводске за 20 дней. Сел в такси нынче утром, чтобы ехать ко мне. Попробовал обратиться к водителю на английском. Тот махнул рукой.
-- Слушай, ты ещё к машине шёл, я увидел -- тбилисский парень. Походка! Э-э-э! Куда едем?
Вот, что ещё было в нём удивительно. Не в Тбилиси он родился. И грузинский знал на 3 с плюсом. Родители его рано умерли. Но он остался в этом городе и вжился в него и жил в нём. В Тбилиси очень трудно было прижиться. Не потому что не принимали или преследовали. Для большинства невозможно было войти в ткань города, стать её частицей, стать частицей хоть одной ниточки. А он -- Тбилисский парень! И ему в Петрозаводске -- говорит -- все-таки хотелось в Тбилиси. Такова участь тбилисца.
Мы разговаривали. Он произносил тосты -- короткие, но яркие, сочные. Он пил за всё, за всех и за меня тоже. Надо сказать, что две бутылки вина в Тбилиси (а это сухое вино) для взрослого вполне сытого человека -- ничего особенного. Сердце доброе развеселится -- это да. А если сердце злое, то где светлому веселью в него дверь найти?
Потом мы, конечно, рассуждали о живописи, литературе и превратностях судеб. Каждый из них -- и он и Тима -- видели мир по своему, и каждый, словно впервые глаза открыл. С улицы доносились голоса, как обычно сразу на трёх языках. У нас на улице это были грузинский, армянский, русский. На других улицах, могли быть еще курдский, азербайджанский, греческий, осетинский... Голоса мягко, словно дружелюбные птицы, влетали из серого зимнего пространства в окно и освещали жилище тёплым светом. Я отвечал на тосты, чокался, вдыхал аромат вина и прикасался к нему губами.
«It,s getting better!» -- вспомнилась мне песенка из «Клуба одиноких сердец…»
***
Время шло, и дело поворачивало уже к весне. Тбилисская зима деликатна и старается не надоедать. И вот как-то вечером, уже в глубокие сумерки, я услышал голос, доносящийся со двора. Женский голос. Спрашивали у соседей, где живёт такой-то. «Такой-то» был я. Соседка предложила проводить, показать… Приближаются шаги, лёгкий короткий стук, Широко открывается дверь. И входят две -- красавицы. Действительно -- красавицы!
Я не сразу сообразил, но потом понял, что это мои бывшие однокурсницы.
-- О-откуда вы?!
Одна из них ответила нарочито томным тоном:
-- Мы решили, что нельзя не посетить, пребывающего в болезни, замечательного поэта…
Меня хватило только на то, чтобы ошарашено помотать головой. Мама предложила присесть, соседка принялась делать свой знаменитый кофе. Кофе был принесён, что-то поставлено на стол. Мама извинилась и ушла «к Анико».
Я был рад и поражён несказанно… Расспрашивал, рассказывал. Мы стали болтать, предаваться воспоминаниям, думать, что будет потом вообще, и что будет, когда я пойду своими ногами… Без умолку беседовали. Я Элюара им почитал. Себя -- нет. Вот тогда я крепко поверил, что это произойдёт. Я пойду своими ногами! Я говорил и улыбался, вдыхая ароматы, которые они внесли.
***
(О том, что было уже совсем после)
Мы всегда всем двором всеми друзьями стремились друг другу помочь, посочувствовать хотя бы.
Мурад мой! Брат мой! Сосед мой, товарищ мой! Я помню, как мы привезли Чиму в больницу. Об этом сорокалетнем ребёнке, которого родила музыка, я ещё расскажу. Мурад! Я помню день операции. Ты стал у двери операционной, прижавшись к ней ухом и наклонил голову так, что твой подбородок касался твоей груди (это было, когда я ходил уже своими ногами). Будто искало твоё сердце откликнуться сердцу того человека, который сейчас лежит на операционном столе. Мурад! Неужели ты думаешь, что я забыл тебя! Не забыл, брат мой, сосед мой! Ничего, кроме доброго хорошего слова, и твоей потрясающей улыбки, я не видел и не слышал от тебя. Ты давно в тех Божественных садах. Пусть услышишь ты там голоса тех, кто любит тебя, пусть дети окружат тебя и их звонкие голосочки окружат ласковыми звоночками твоё сердце. Мурад…
***
И вот настал день. Отец приехал и сказал: Послезавтра рентген и консультация. За ночь до этого я вдруг почувствовал, что нога стала цела. Но на всякий случай помалкивал. (Вдруг иллюзия).
И вот пришло указанное отцом утро. С кем-то из ребят (не помню кто это был) погрузились в машину и... Нас встречает медицинская сестра. Меня просят раздеться, кладут на колесницу. И мы тревожно, но отчасти и торжественно подъезжаем к рентгеновскому кабинету. Выходит рентгенолог -- она вынесет предварительный приговор. Я как-то странно ощущаю своё лицо. Просто странно.
Меня ввезли в кабинет, помогли перебраться с колесницы на рентгеновский стол. Что-то зажужжало, что-то щёлкнуло. Меня вывезли в коридор и сказали, что надо ждать. Блестящий паркет, уходящий вдаль, лазурное небо в больших, тщательно вымытых окнах. Гипсовое изваяние моей ноги перед взором…
Рентгенолог (откуда ей знать, что сейчас со мной!) вышла с ровно-приветливым лицом, в руке -- пленки и бумаги, на которых моя участь. Подала документы медсестре, которая меня сопровождала, та подала их профессору. Он посмотрел и сказал санитарам , которые меня «катали»: «В перевязочную».
«Ну что ёщё?!!» -- подумал я. -- Профессор, зачем в перевязочную?!
Он чуть усмехнулся (небольшого роста, очень аккуратно сложенный, смугловатый, интеллигентный до аристократичности профессор).
-- Снимать… гипс.
«Снимать гипс… Ниспровергать идолов… Освобождать от оков… Распахивать двери темниц… Сносить ворота каторги и выходить -- на свободу! Снимать гипс?»
Я лежал на перевязочном столе, пока сестричка готовила инструменты, и смотрел в окно… По бездонной и бескрайней нежной лазури неба над фиолетовой кромкой горы плыло аккуратное белое облако…
И летит, летит в небе орёл над не знающим отдыха морем!
***
Радовался весь двор, радовался! Я стал ходить с клюкой. Стал ходить по двору, потом по улице, потом -- по городу, ходить и ездить в гости. Я приехал к отцу на завод, и даже охранник в проходной воздел руки к небу. И то же самое сделали все, когда я вошёл к отцу. Однако отец рук не воздевал.
-- С клюшкой долго ещё ходить будешь?
-- Нет, папа.
-- Смотри… привыкнешь… Согласишься пойти пообедать? Мы тут с Гизо (управляющий) хорошее место нашли.
-- Папа!..
А в город, словно девственная царевна, входила головокружительная весна.
***
И настал день, когда я вышел из дома без клюки. В мае! Три года прошло с той ночи, когда я отплясывал на «осевой». Три года…
Я вышел и направился к «парадной» калитке-двери в стене двора. Моё имя во дворе произносили, как произносили, зато с любовью.
-- Алежжик! -- закричала соседка, -- Палочку забыл?
-- Не, тё Жень, так пойду.
-- Тё Жень охватила голову руками, подняла лицо к небу и провозгласила: - Бог, ты есть!
-- Алеж-жик! -- послышалось с балкона -- ты что, правда, так идёшь?!
-- Правда, тё Люб!
-- Вах! Чтоб у нас у всех каждый день такая радость была!
Уходил я на работу довольно поздно и мужское население уже разошлось по своим делам. На скамье у стены восседал дядя Георгий, усы жёлтые, прокуренные. Две войны отвоевал. Георгиевский кавалер… По-немецки говорит. Был в плену.
-- Дядь Гиорги! Здравствуй!
-- Будь победителем. Только вперёд, и под ноги внимательнее смотри. Для чего людям горе приносить?..
-- О-о! Начинаешь…
Я вышел со двора. Добрался до работы. Вхожу в редакцию.
-- О, смотрите на этого… Ты что, жениться собрался?!
Я подкрутил, сбритый тогда, ус и… промолчал.
***
И наступило хорошее время -- время жить!
Я успешно работал. Был готов ехать, куда надо, и действовать в любое время дня и ночи. Я познакомился и подружился с прекрасными людьми. Шатался по городу и не мог им надышаться. Мы с закадычным приятелем Вахтангом Буачидзе пошли отметить моё исцеление в «харчевню», которая назвалась в народе «гробы» -- раньше в этом подвальчике была гробовая мастерская. Мы так хорошо посидели!!!
Потом я проводил его до перекрёстка и с просьбою сказал, что хочу побыть один. Остался один. И пошёл дождь. И стоял я на тёмной улице один под дождём, сунув руки в карманы джинсовой куртки, и блаженно улыбался. А потом взял такси и поехал домой. По дороге решил, что не хочу домой, мы свернули, и я поехал к Вике Розенблюм, родственнице Мадлены. Да нет… Никаких ажуров и амуров; друзья хорошие. И родители её обрадовались, что я «на своих двоих». И сели мы с ней вдвоём на застеклённой веранде. На столе – какая-то настойка, что-то ещё… и говорили, как родные, которые неожиданно после разлуки встретились. Мне даже предлагали остаться (есть отдельная комнатка). Но я вышел под дождь, и он стекал по моему лицу…
Такси. Двор. Тахта. Сплю.
***
В свой черед наступила осень. В ноябре мне сказали, что железяку из ноги пора вытаскивать. Нехорошо, что она там -- опасно. Ну… Опять в больницу. Встретили, как родного. И вот, очень мне захотелось войти опять в операционную, где сделали мне операцию, и посмотреть в окно -- на купол собора, на кроны дерев, сбрасывающих роскошную осеннюю листву, на крест.
Профессор позволил, указал мне, какая именно операционная, и в какое время можно войти. В разрешенное время вхожу. Пустая операционная, огромное окно, за ним осенний дымчато-солнечный день, кроны дерев. Подхожу, смотрю в окно. Купол, крест на куполе – их нет. Стараюсь почётче представить себе расположение клиники. Не может это окно выходить на собор. Профессор перепутал операционную. Да нет… Я хорошо помню и номер, и маленькое повреждение на табличке.
Вышел медленно. Тихо и плотно закрыл дверь. Решил никому пока, ничего не рассказывать. Через десять дней я покинул клинику.
Шёл мимо собора, посмотрел на крест.
Крест.
В то время я вдруг занялся карате. Была упоительно красивая солнечная поздняя тбилисская осень.
Но об этом в другой раз.
Олег Казаков.
Книги. Верлибр. Современная Литература