МАЛЬЧИК В ХРАМЕ

Олег Казаков

 

 

 

Из цикла «Тифлисский Норд-Ост»

В моей памяти всё время всплывает этот, вроде бы совсем незначительный, эпизод из той поры, когда возраст мой вплотную приблизился к блаженной и одновременно жутковатой границе между отрочеством и юностью.

Да, наверное, это было в седьмом классе… Кажется, зимой. Впрочем, зима в многострадальном и благословенном городе Тбилиси, где мы жили, немногим отличается от весны в средней полосе России.

То ли выходной был день, то ли  каникулы – не помню. Мы небольшой компанией (соседи и одноклассники) пошли в оперный театр на дневной спектакль «Щелкунчик». Сразу возвращаться домой потом не хотелось, и один из нас предложил зайти в храм, что, слава Богу! высится и по сей день неподалеку от театра. Это древний православный грузинский храм. Думается, что если бы открылся у нас взор духовный, то увидели бы мы, как даже камни этого храма светятся молитвенной благодатью.

Мы согласились, хотя никто из нас не был тогда религиозен, и в семьях наших, если теплилась где-то вера, то разве что в тайной глубине сердца чьей-нибудь бабушки. Однако интересно было вот так, самим, пойти в храм, поставить свечи – будто в каком-нибудь кинофильме!

Не знаю, как остальные, но я в тот день направлялся в храм, по-моему, в первый раз в жизни. Родители, хоть и были крещёнными, меня не крестили. Почему так произошло? Я никогда не доискивался причин. А когда, уже совсем взрослым, решил принять святое крещение, родители не возражали.

Итак, мы  вошли в храм. Полумрак. Волны непривычных, незнакомых ароматов.  Огоньки свечей.

Помню: что-то похожее на неясную тревогу шевельнулось во мне. Но было и странное чувство, что я здесь не совсем посторонний, что многое мне здесь известно.

Мы купили свечи, зажгли их и поставили перед большими тёмными образами. А потом стали осматривать храм, задирали головы, вглядываясь в купол, рассматривали фрески, подходили к иконам, тихонько переговаривались.

У самого притвора стояла скамья, на которой расположилось несколько человек: две женщины и дети подростки. Они походили на откуда-то приезжих русских. Одеты были довольно бедно, вообще весь их облик вызвал во мне тягостное ощущение замкнутости и какого-то убожества. Между женщинами сидел мальчик, примерно одних с нами лет. Я и сейчас помню его поношенный, явно не по росту большой, пиджак и блеклую от множества стирок голубую рубашку. Мы остановились совсем рядом, разглядывая иконы, и тут я взял одноклассницу мою за руку, и мы так и стояли с ней, не разнимая рук. Для меня это был один из тех моментов, когда на какое-то время вдруг начинаешь видеть себя со стороны. И вот я увидел себя в новеньком костюме, держащим за руку нарядную, красивую девочку, и этого мальчугана, сидящего на скамье между двух невзрачных женщин и поднявшего нас свои голубые-голубые глаза. Вот, помня этот взгляд, эти глаза, которые и сейчас, когда мне весьма много лет, смотрят на меня, пишу я этот рассказ.

Помню: сердце моё окатила приятная, хотя и вязкая, волна чувства превосходства, этакой причастности к другой, «красивой» и «культурной» жизни». Вот, я иду из театра, а сейчас мы наверняка отправимся есть мороженное, и вообще… мне было приятно, что он смотрит из глубины своей (как мне представлялось) забитости и завидует. Эта предполагаемая зависть особенно радовала, особенно поднимала меня в собственных глазах. И это было, может быть, одно из первых побуждений, явственных и жестоких, того высокомерия, гордости, честолюбия, которые потом делают человека своим рабом – послушным и воистину убогим и забитым… Именно убогим и забитым, потому что честолюбие и самолюбование ревнивы и ненасытны, и, преданно служа им, мы теряем всякое представление о том, для чего собственно появились на свет! Мы слепнем на этой службе и не видим, как совершаем подлости, мерзости, опрокидываем чужие жизни, топчем чужие  души, да и своей души не щадим, полагая в слепоте своей, что действуем нормально и даже ради какой-нибудь благовидной цели. Сколько же нас – живущих многие и многие годы с искажённой душой и с искажённым зрением?!

Я вижу и сейчас тот взгляд чистых голубых-голубых глаз и – удивительно! – нет в них никакой зависти. Это был спокойный и ясный взгляд, свободный от судорожного любопытства и жадности. В сущности это был взгляд свободного человека. Не думаю, конечно, что мальчуган размышлял тогда о проблемах свободы и зависимости… Он смотрел на меня оттуда – из тихой, спокойной и чистой своей свободы. Это нам приходилось лезть вон из кожи, чтобы хоть самим себе казаться взрослее, значительнее и умнее. А он ведь даже не пытался приосаниться перед нами. Я никогда не понимал, почему так часто приходит на память его взгляд. И только теперь дошло до меня, что совесть всю жизнь требовала и ждала, чтобы я понял, наконец, что происходило, что встретилось в те считанные секунды, когда встретились наши взгляды. Чтобы я увидел, наконец, свет тишины, льющийся из его глаз…


Где бы ты ни был сейчас, братик мой, прости меня.